4.7. Илья Эренбург

4.7.1. Мое восприятие Эренбурга

4.7.2. Сарнов об Эренбурге

4.7.3. Лотерея или судьба?

4.7.4. О стихах и вечности

4.7.5. "Падение Парижа"

4.7.6. Эренбург как герой библейской истории

4.7.7. "Оттепель"

4.7.8. Кому служил Эренбург?

4.7.1. Мое восприятие Эренбурга

У нас в доме стоял девятитомник Эренбурга 1960-х годов – последнее прижизненное издание. Но я к нему не притрагивался вплоть до 10-го класса. В памяти остались разговоры о том, что Шолохов на съезде писателей опять ругал Эренбурга, и газета с некрологом – но мне тогда было всего девять лет, и я понимал только то, что речь идет о писателе.

Интерес к Эренбургу у меня пробудился опять-таки из-за Шолохова. Когда в очередной раз всплыли разговоры о плагиате (об этом я напишу в отдельном разделе), папа вновь вспомнил о том, как некрасиво Шолохов говорил об Эренбурге. И я стал его читать.

Начал с мемуаров «Люди, годы, жизнь». Но, прочитав первые две книги, кинулся читать «Хулио Хуренито» (вторая книга завершалась на том, что автор закончил этот свой первый роман). Затем я дочитал мемуары до конца (то есть до конца 6-й книги – 7-ю мы смогли увидеть только в годы Перестройки). После этого начал читать другие произведения.

«Люди, годы, жизнь» открыли мне многое. Эпоха, которая была известна лишь из учебников и скупых рассказов близких людей из старшего поколения, расцвела особыми красками. Московская гимназия, большевистское подполье, тюрьма, эмиграция, наша Гражданская война, тяжелый быт в Москве в 1920–1921 годах, жизнь Западной Европы (и русских эмигрантов в ней) в 1920–1930-х годах, НЭП и стройки пятилетки, Гражданская война в Испании, репрессии 1937–1938 годов, пакт Молотова-Риббентропа, Вторая мировая война (и поражение Франции, и Великая Отечественная), «холодная война» и движение за мир, наконец, Оттепель (период, название которому возникло благодаря Эренбургу). Обо всем этом написано ярко, с запоминающимися деталями.

В мемуарах масса интересной информации о русских и западных писателях и художниках. О многих я узнал именно от Эренбурга, о других я немного знал, но Эренбург показал их интересно и ярко. Да и об известных ученых (Эйнштейн, Жолио-Кюри) и о политиках (Бухарин, Литвинов, Эррио и др.) было очень интересно читать.

Потом я прочитал почти все, что было в девятитомнике (кроме некоторых статей). Из прозы я выше всего оценил «Хулио Хуренито», «Падение Парижа» и «Оттепель». Хотя не могу сказать, что другие романы и повести мне не нравились. В последующие годы брал в библиотеках кое-что из того, что не было в девятитомнике, в частности, «Девятый вал». Этот роман не относится к блестящим произведениям, критика его хвалила, а сам Эренбург оценил как неудачу. Но и в нем я нашел немало интересного. Впрочем, ряд романов 1920-х и 1930-х годов («Жизнь и гибель Николая Курбова», «Любовь Жанны Ней», «Единый фронт», «Книга для взрослых») так и остался непрочитанным.

Нравились мне и нравятся до сих пор стихи Эренбурга. Году в 1980-м, когда я писал диплом в ИНЭОСе, я там выменял томик его стихов (из серии «Библиотека поэта») на макулатурных «Трех мушкетеров».

Среди моих знакомых не все разделяли мое отношение к Эренбургу. Мне приходилось слышать о нем много негативных высказываний. Как я позже понял, они распространялись с двух сторон – как сталинистами, так и ригористами-антисоветчиками. Чаще всего шла откровенная клевета. Например, одна моя однокурсница ссылалась на якобы негативные оценки из воспоминаний Надежды Яковлевны Мандельштам. Я тогда эти воспоминания не читал, но, видимо, и однокурсница тоже. Когда они стали доступны, я с удивлением и радостью обнаружил, что Надежда Мандельштам писала об Эренбурге с огромной теплотой.

В годы Перестройки появились ранее недоступные публикации, в том числе и Эренбурга. Глава о Ленине из «Хулио Хуренито» (не попавшая в издание 1960-х годов), седьмая книга мемуаров и «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца» (о которой было известно из мемуаров). Это уникальный роман – сатирический (как обычно у Эренбурга, сатира касалась и советской, и зарубежной действительности) и в то же время пропитанный еврейским фольклором, еврейским юмором, и вообще – еврейская тема в нем подана очень выпукло. Не случайно критики назвали героя романа «еврейским Швейком». Позже я смотрел постановку «Шлимазл» в московском театре «Шалом» и остался ею недоволен: из всего романа были выбраны только те эпизоды, где герой вел себя пассивно.

Тогда же стали появляться книги об Эренбурге. В 1990 году я купил книгу Александра Рубашкина «Илья Эренбург: Путь писателя», в 2004-м – книгу Бенедикта Сарнова «Случай Эренбурга» и двухтомник писем писателя, подготовленный Борисом Фрезинским. Позже скачал из Интернета книги Евы Берар «Бурная жизнь Ильи Эренбурга» и Бориса Фрезинского «Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны)».

4.7.2. Сарнов об Эренбурге

Далее я буду опираться на книгу Бенедикта Сарнова. В ней перемешаны восхищение Эренбургом и критика его, и со многими утверждениями хочется спорить. Сарнов любил вставлять в свои книги длинные цитаты, и я последую его примеру: дальше пойдут цитаты из этой книги.

«Из живых, из тех, кого я мог считать своими старшими современниками, первым моим учителем, первым моим "богом и педагогом" был Эренбург… В самой ранней моей юности, еще даже до того, как я сделал самые первые, робкие свои шаги в литературе, вокруг меня была пустыня. И в этой пустыне – один, как одинокий зуб в выбитой челюсти, – торчал Эренбург. И именно он научил меня всему, что я знаю. Даже судить Эренбурга, разоблачать Эренбурга, презирать Эренбурга (а по юношескому моему максимализму бывало и такое) тоже научил меня он, Эренбург».

«Никаких иллюзий насчет Эренбурга у меня и тогда уже не было. Однако в привычное мое, пусть условное, но все-таки достаточно определенное деление на "русских" и "советских" он не укладывался. Что там ни говори, а "Стихи о канунах", "Молитва о России", "Хулио Хуренито", "Жизнь и гибель Николая Курбова" были написаны русским писателем. А вот "День второй", "Падение Парижа", "Буря" – уже советским. Конечно, то же можно было сказать и об А.Н. Толстом… Но Алексей Николаевич – вот уж точно! – был Савлом, стал Павлом. А Эренбург как был в 20-е годы, когда это о нем сказал Шкловский, так до конца дней и остался Павлом Савловичем.

Официальная советская литература устами всех своих корифеев внушала нам: "В каком году мы с вами ни родились, родились мы в семнадцатом году". Эренбург если и не пел со всеми в унисон, вынужден был время от времени подтягивать, подпевать этой общей мелодии. Но при этом обиняками, намеками, обращаясь то к Чехову, то к Стендалю, он не уставал опровергать, разрушать, подтачивать эту основополагающую советскую идеологему. Среди официально признанных советских классиков … он был, пожалуй, единственным, кто не уставал напоминать нам о кровавой, пророческой миссии русского писателя. Стало быть – о вечности».

«Кем был для нас Эренбург во время войны… Перескажу лишь один коротенький эпизод… Дело было вскоре после войны. В московском ЦДЛ (Центральном доме литераторов) выступал советский посол в Лондоне, академик И.М. Майский. Вспоминая военные годы, он сказал, что в стране было тогда только два человека, сравнимых по силе своего влияния на общество, – Эренбург и… С его уст уже было готово сорваться второе имя. Но тут оратор, видимо, с ужасом осознал, чем будет для него чревато произнесение в таком контексте имени Сталина, и … буквально оцепенел. Говорить об этом вслух было тогда, конечно, смертельно опасно, но Майский сказал сущую правду. А если вспомнить первые месяцы войны, то придется признать, что, сравнив влияние Эренбурга на общественное сознание с влиянием Сталина, Майский не только не преувеличил, а скорее даже преуменьшил роль писателя…

Страна вступила в войну в состоянии полной идеологической растерянности. В первые же военные дни в прах разлетелись все идеологические стереотипы… Выйдя из своей прострации, Сталин потом наспех соорудил вместо рухнувшей в одночасье идеологической схемы другую… Но это все позже. А в первые трагические военные дни волею обстоятельств единственным идеологом страны, вступившей в смертельную схватку с фашизмом, стал Эренбург. Позже эту роль Эренбурга всячески старались если не замолчать, то смазать… А ведь он в тогдашних своих статьях определил не только идеологию, но и философию той нашей войны. Ее моральное оправдание. Ее нравственную основу».

«Общим, расхожим мнением об Эренбурге у нас в Литинституте (я имею в виду, разумеется, не преподавателей, а нашу студенческую вольницу) было такое. Считалось несомненным, что он – весьма посредственный романист, совсем никудышный поэт (хотя – хи-хи! – сам прежде всего почитает себя именно поэтом) и блестящий публицист… Но тут надо сказать, что общего мнения насчет того, что Эренбург никудышный поэт, я не разделял. И дело было даже не в том, что многие его стихи ("Разведка боем", например) мне нравились… В Эренбурге-публицисте я видел и больше всего ценил Эренбурга-поэта».

«"Хуренито" не разочаровал меня. Мало сказать – не разочаровал! Проглотив его залпом, я вдруг с изумлением обнаружил, что эта книга … вдруг заслонила для меня и Булгакова, и Замятина, и любимых мною Ильфа и Петрова, став на какое-то время (а может быть, даже и навсегда) одной из главных книг моей жизни… Основное чувство, испытываемое мною, когда я читал "Хулио Хуренито", было чувство освобождения. Освобождения от всех табу, всех догм, всех запретов…

Передо мной был просто другой писатель, совсем не тот, которого я знал раньше… Главное отличие этого – "спецхрановского" Эренбурга от того, чьи книги можно было получить в залах "открытого хранения", заключалось в том, что этот ранний, молодой Эренбург, оказывается, уже тогда, в 1921 году, – ВСЕ ПОНИМАЛ. А потом что же? Перестал понимать?... Зная, что советским писателем (в точном смысле этого слова) Эренбург стал в 1934 году (написав "День второй"), я, естественно, сопоставил это с приходом к власти Гитлера в 33-м».

После рассказа знакомой, работавшей у Эренбурга секретарем, Сарнов пишет: «Как можно быть писателем, отгородившись такой стеной от жизни, которой живут его герои? Позабыв о том, как мерзнут они на трамвайных и автобусных остановках и толкутся в очередях, часами просиживают в приемных у разных мелких начальников, да так и уходят ни с чем, несолоно хлебавши. Вот потому-то так плохи, думал я, его романы. Поэтому и образы его постоянных героев такие бледные, схематичные, безжизненные».

После рассказа о первой встречи с Эренбургом, где писатель рассказывал о начатых им мемуарах, следуют такие строки: «Мое ликование было связано с давним моим убеждением, что рано или поздно именно он, Эренбург, напишет "Былое и думы" XX века. Кто же еще, если не он? Больше некому! Никто из писателей его поколения не был так приспособлен к осуществлению этого "социального заказа", как он. И биографией, и человеческой своей судьбой, и самой природой его писательского дарования…

И вот теперь, этим своим признанием (шутка ли: большая часть того, о чем он собирается писать, заранее предназначена не для печати, а для архива!) он подтверждал: да, он выполнит то, чего я от него ждал, на что втайне надеялся… Господи! Как же я был наивен! Когда после смерти Ильи Григорьевича Ирина стала разбирать его архив, оказалось, что публиковать-то, в сущности, почти нечего.

Он написал не пять книг, как объявил тогда, делясь с нами своими планами, а – шесть. И все шесть были напечатаны при его жизни. Смерть оборвала его работу над седьмой книгой, в которой, как оказалось, были только три труднопроходимые главы…

В одном я, во всяком случае, уверен: говоря нам, что ему удастся опубликовать лишь малую часть того, что он собирается написать, он был искренен. Вышло иначе. Отчасти потому, что время шло ему навстречу… Многое из того, о чем в 1959-м или 60-м нельзя было даже и мечтать, в 1962-м или 63-м стало возможным. Тут, кстати, не мешает отметить, что немало этому способствовал и он сам, впервые прикасаясь ко всякого рода запретным темам и с огромным трудом добиваясь, чтобы они перестали быть запретными. Мемуары Эренбурга не просто вписывались в социальную атмосферу тех лет, приспосабливаясь к ней. Они самим фактом своего существования меняли эту атмосферу, "поднимая планку" общепринятых представлений и "дозволенных" сюжетов и тем».

«Мемуары – тихий, спокойный жанр, и пишутся они обычно, когда человек уже отошел от дел. Как говорится, вышел из игры. Эренбург же, когда писал, а особенно когда начал публиковать свои мемуары, не только оставался "в игре", но и оказался (быть может, помимо своей воли) в этой "игре" главным игроком. Можно даже сказать – капитаном команды… Один, с двумя-тремя десятками единомышленников за спиной, он снова стал идеологом: своими мемуарами он не только отстаивал определенную, достаточно крамольную тогда систему взглядов, но и формировал новое общественное сознание… не вместе с армией единомышленников, не заодно с государственной пропагандистской машиной, а вопреки ей».

«Вся антифашистская (по меткому слову Надежды Яковлевны) толпа людей, пришедших на его похороны, – все это было Эренбургом заслужено. Но и этот венок от ЦК КПСС … тоже был тут удивительно уместен. Абсурдность этой ситуации как бы высветила на миг истинную роль Эренбурга, истинное его место в нашей жизни…

Смолоду и до конца дней он был еретиком, диссидентом, изгоем. И этим своим изгойством очень дорожил… И, оставаясь, по сути, все таким же еретиком и диссидентом, он теперь – не только формально, но и внутренне, психологически – был диссидентом внутри системы. И едва ли не всегда (во всяком случае, с середины 30-х) вся эта его диссидентская фронда была ему начальством расчетливо дозволена. В этой команде он был незаурядным, пожалуй, даже уникальным игроком. Но – всегда в команде».

«Это был какой-то очередной (а может быть, даже и внеочередной) пленум ЦК по идеологии. Доклад на нем делал Л.Ф. Ильичев, игравший при Хрущеве ту роль, которая при Сталине принадлежала Жданову. И весь этот длиннющий доклад – целиком, от начала и до конца – был посвящен Эренбургу. У всех, кто тогда прочел – или хотя бы бегло проглядел – этот доклад, возникала – не могла не возникнуть! – полная уверенность, что на этот раз с Эренбургом решили покончить.

На знаменитой выставке в Манеже…, Эренбург, вдохновленный новыми "оттепельными" нравами, пытался спорить с Первым, защищая от него своего любимого Фалька. Вероятно, в этом споре он слегка перешел границы дозволенного, и Хрущев обиделся. Холуи это почуяли и – то ли их спустили с цепи, то ли они сами обрадовались, что Илью можно кончать…

Главным редактором "Литгазеты" был уже не Косолапов, а Александр Борисович Чаковский. И этот новый наш главный редактор решил объяснить коллективу, что, собственно, происходит… И слушая эту его замечательную речь, я мгновенно усек, что дела Эренбурга не так уж плохи. Что раньше или позже – его простят. И вернут в команду на ту же, давно ему назначенную уникальную роль. Потому что, хоть и было некогда сказано, что у нас незаменимых нет, – он, Эренбург, незаменим. Другого такого они не найдут. Природа его незаменимости состояла, конечно, и в его огромных международных связях, и в его – действительно незаурядном – публицистическом даре, и в его славе "антифашиста № 1". Но более всего, как ни дико это звучит, в его искренности».

«Он никогда не сочувствовал идеям сионизма. Точнее – идее воссоздания еврейского национального очага, самостоятельного еврейского государства. Идея эта его не только не привлекала: чем-то она его даже отталкивала… Он не стал патриотом Израиля, потому что был и навсегда остался патриотом еврейской диаспоры. Он был убежден, что только в диаспоре евреям дано сохранить свою сущность, свою (воспользуемся словом современного философского жаргона) экзистенцию».

«Была по крайней мере еще одна область, где он ни разу не изменил себе». Дальше Сарнов цитирцет сонет, написанный Эренбургом незадолго до смерти. Он заканчивался строкой «Все нарушал. Искусства не нарушу». И Сарнов соглашается: «Это правда. НЕ нарушил».

«Истинную цену поэту Анне Ахматовой он знал хорошо. И Ахматова тоже хорошо знала истинную цену Эренбургу. Лучше всего об этом говорит телеграмма, которой 26 января 1961 года она поздравляла Илью Григорьевича с его семидесятилетием:

СТРОГОГО МЫСЛИТЕЛЯ, ЗОРКОГО БЫТОПИСАТЕЛЯ, ВСЕГДА ПОЭТА ПОЗДРАВЛЯЕТ СЕГОДНЯШНИМ ДНЕМ ЕГО СОВРЕМЕННИЦА АННА АХМАТОВА.

В этом коротком тексте точно взвешено, тщательно выверено каждое слово. Главное же, ключевое слово в нем – это слово "всегда". Потому что – вольно или невольно – оно как бы подразумевает, что строгим мыслителем и зорким бытописателем Эренбург оставался не всегда. А вот поэтом – всегда…

Вся штука в том, что Эренбург не стал (вернее перестал) быть мыслителем не потому, что у него недостало для этого ума, проницательности, мудрости даже (всего этого у него было в избытке), а потому что он САМ ОТКАЗАЛСЯ от этой – наиважнейшей – прерогативы настоящего художника… Беда Эренбурга была не в том, что он не смог стать пророком. Его беда состояла в том, что он сам, по доброй воле, отказался от своей пророческой миссии».

«Пастернак и Ахматова тоже благополучно скончались на склоне лет в своих постелях. Слово "благополучно" тут, конечно, не вполне уместно. Но разница между ними и Эренбургом была и не в разной степени благополучия. Она состояла в том, что они не разорвали свою связь с вечностью…

Эренбург построил свою жизнь, исходя из убеждения, что вечности больше нет. Он честно служил "сегодняшнему часу", "теперешнему времени" и вовсе не собирался устанавливать связь с вечностью, прорываться к ней, продираться сквозь все мыслимые и немыслимые препоны… Казалось бы, об Эренбурге скорее, чем о ком другом из его современников, можно сказать, что он до конца растворился в делах и страстях своего времени…

 Однако стихи Эренбурга опровергают это сложившееся представление. Они с несомненностью свидетельствуют, что он до смертного часа не терял свою связь с вечностью… И не может, не могло получиться у того, кто был (Ахматова слов на ветер не бросала) всегда поэтом».

Эти цитаты я привел в том порядке, в каком они размещены в книге. Они яркие, но в некоторой степени противоречивые. К отдельным из них я еще вернусь в следующих подразделах.

4.7.3. Лотерея или судьба?

Когда Эренбурга спрашивали, как ему удалось уцелеть в сталинской мясорубке, он обычно отвечал: это была лотерея. Да, безусловно, элементы случайности и везения имели место. Но было и еще кое-что.

Самым страшным в жизни Эренбурга был момент 1938 года. С начала Гражданской войны в Испании, с июля 1936 года, он находился там в качестве корреспондента «Известий», одновременно выполняя и политические поручения. Но в декабре 1937 года ему предложили приехать на две недели домой (так сказать, новогодние каникулы, и заодно съездить в Грузию). Он приехал. Но загранпаспорт у него отобрали и с возвращением тянули. Заставили его пойти на процесс, где одним из главных обвиняемых был друг его юности Николай Бухарин (в мемуарах он закамуфлировано написал, что судили убийц Горького). Об этом процессе Эренбург отказался писать, что усугубило его положение.

21 марта 1938 года Эренбург написал письмо Сталину. В мемуарах он отметил реакцию своего зятя: «Борис Матвеевич не решался меня отговаривать и все же сказал: "Стоит ли привлекать к себе внимание?"». В этом письме Эренбург написал: «Я во Франции прожил с небольшими перерывами около 30 лет и думаю, что сейчас там и в Испании я больше всего могу быть полезным нашей стране, нашему делу».

Ответ он получил устно от редактора «Известий» Я.Г. Селиха: товарищ Сталин не считает сейчас целесообразной работу Эренбурга на Западе. Это было равнозначно приговору. Ему оставалось только ждать ареста. Сталин убирал тех, кто работал в Испании (Михаила Кольцова, Владимира Антонова-Овсеенко, военных). Сейчас уже известно (об этом Сарнов написал в книге «Сталин и писатели»), что Сталин готовил процесс писателей, где Эренбургу была уготована важная роль; показания на него выбивали из Бабеля и других арестованных писателей.

Процитирую вновь мемуары: «Я пришел домой мрачный, лег и начал размышлять. Совет, переданный Селихом (если можно было назвать это советом), мне казался неправильным… Пролежав день, я встал и сказал: "Напишу снова Сталину…" Здесь даже Ирина дрогнула: "Ты сошел с ума! Что ж ты, хочешь Сталину жаловаться на Сталина?" Я угрюмо ответил: "Да". Я понимал, конечно, что поступаю глупо, что, скорее всего, после такого письма меня арестуют, и все же письмо отправил».

Но тут писатель раскрыл не все карты. На самом деле он написал не Сталину, а Селиху. Хотя реальным адресатом, естественно, был Сталин. И в письме конечно же не было жалобы на Сталина. Однако Эренбург в этот критический момент сумел найти гениальный выход, сделав вид, что его вопрос Сталиным еще окончательно не решен: «Я решил в нескольких строках резюмировать то, что я сказал Вам этой ночью, чтобы Вам было удобнее со всей точностью привести мои соображения… Я считаю, что вся моя подготовка, весь опыт – 27 лет прожитых на Западе таковы, что при настоящей напряженной обстановке я могу с большей пользой работать на Западе. Далее: я начал сейчас литературную работу, для завершения которой мне необходимо было бы остаться еще некоторое время в Париже. Однако мы живем в военное время, и каждый боец должен относиться с безграничным доверием к командирам. Поэтому, если правительственные и партийные органы найдут полезным мою работу здесь, я отнесусь с полным доверьем к их решению… Если авторитетные товарищи найдут это возможным, я хотел бы сейчас продолжить мою литературную работу и собирание материала для новой книги на Западе. Если будет найдено желательным мое постоянное пребывание в Москве, я смогу вернуться сюда примерно через два месяца, ликвидировав в Париже мои дела личные и литературные, квартиру и пр.».

И случилось чудо. Вместо ареста последовало разрешение вернуться в Париж. Что тут сыграло роль – никто не знает. То ли у Сталина в этот момент сами собой изменились планы, то ли он, прочитав письмо Эренбурга, вдруг решил, что тот ему еще нужен.

Но суть в том, что Эренбург не стал дожидаться удара судьбы, а сделал смелый шаг навстречу опасности. Смелый, но не безрассудный. И выиграл.

4.7.4. О стихах и вечности

Стихи Эренбурга я любил и люблю. Не скажу, что все, но очень многие. И практически всех периодов – от ранних (1910–1913 годов) до самых поздних, написанных в последние годы жизни. Меньше других, пожалуй, мне импонирует цикл «Стихи о канунах» 1914–1916 годов, который самому поэту был дорог.

В стихах Эренбурга меня больше всего привлекает искренность. Она особенно заметна после 1921 года, когда автор переключился на прозу. С того момента стихи он писал только тогда, когда не мог не писать, когда ему нужно было выплеснуть чувства, которые невозможно было выразить иначе. И был большой период (1925–1937 годы), когда никаких стихов он не писал. Потом в Испании вернулся к поэзии. Были еще периоды без стихов: 1949–1956, 1959–1963. Но испанский цикл, стихи, написанные в годы Великой Отечественной войны, цикл 1957–1958 годов, наконец, стихи последних лет о старости – все они своей искренностью затрагивают душевные струны.

Есть у Эренбурга стихотворение, написанное в Барселоне то ли в 1938, то ли в 1939 году. Сарнов его дважды цитирует в книге «Случай Эренбурга», строя на нем свои заключения. Я тут процитирую только две первые и две последние строки:

Додумать не дай, оборви, молю, этот голос,
Чтоб память распалась, чтоб та тоска раскололась,

Не дай доглядеть, окажи, молю, эту милость,
Не видеть, не вспомнить, что с нами в жизни случилось.

Сарнов достаточно произвольно заявляет, что голос, который Эренбург молил оборвать – это голос Вечности. И на этом строит свои обвинения. Хотя в конце все же признает, что «он до смертного часа не терял свою связь с вечностью».

Что побудило Эренбурга написать эти пронзительные строки – абсолютно понятно. Он вырвался из Москвы, где провел около четырех месяцев. Где окунулся в атмосферу страха и полной неопределенности. Понять, «что с нами в жизни случилось», оказалось слишком тяжело.

Я уверен, что такие чувства испытывал не он один. Но только он сумел их выразить в стихах. Пожалуй, только у Ахматовой в «Реквиеме» звучит близкий мотив:

У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить,
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить.

4.7.5. «Падение Парижа»

Роман «Падение Парижа» Эренбург начал писать в 1940 году, после возвращения из Франции. Закончил в начале 1942 года, во время контрнаступления Советских войск под Москвой. Роман написан о том, что писатель видел собственными глазами. Его действие происходит исключительно во Франции. Оно начинается в марте 1936 года, незадолго до победы Народного фронта на выборах. Завершается в 1940 году захватом немцами Парижа и установлением на тогда еще не оккупированной территории «режима Виши».

С этим романом связана любопытная история. Вот как она описана в мемуарах писателя: «Двадцать четвертого апреля я сидел и писал четырнадцатую главу третьей части, когда мне позвонили из секретариата Сталина, сказали, чтобы я набрал такой-то номер: "С Вами будет разговаривать товарищ Сталин"… Сталин сказал, что прочел начало моего романа, нашел его интересным… Сталин спросил меня, собираюсь ли я показать немецких фашистов. Я ответил, что в последней части романа, над которой работаю, – война, вторжение гитлеровцев во Францию, первые недели оккупации. Я добавил, что боюсь, не запретят ли третьей части, – ведь мне не позволяют даже по отношению к французам, даже в диалоге употреблять слово "фашисты". Сталин пошутил: "А вы пишите, мы с вами постараемся протолкнуть и третью часть…". Люба, Ирина ждали в нетерпении: "Что он сказал?…" Лицо у меня было мрачное: "Скоро война…" Я, конечно, добавил, что с романом все в порядке. Но я сразу понял, что дело не в литературе».

Роман – политический (конечно, в нем есть и любовные линии, и проблема «отцов и детей», но они подчинены основному содержанию). И на меня он произвел сильное впечатление, я увидел западный мир политики глазами русского писателя. В романе осуждается политиканство, и эта тема остается актуальной. Но в целом там показана кухня политики, и читать о ней было достаточно интересно.

Конечно, я и до Эренбурга интересовался политикой. И до Эренбурга читал о Франции и французской истории. Но и «Падение Парижа», и «Люди, годы, жизнь» необычайно усилили мой интерес к Франции и французской политике. В романе, в частности, прекрасно описаны парламентские выборы 1936 года. А в 2017 году я сам наблюдал французские парламентские выборы и написал о них статью. Ее я показал специалисту по Франции Юрию Ильичу Рубинскому. Прочитав статью, он спросил меня: «Как вы, не зная французского языка, смогли так хорошо разобраться во французской политике?» А я постеснялся ему сказать, что мой интерес к французской политике идет у меня от «Падения Парижа».

Из приведенных в подразделе 4.7.2 цитат (и еще больше из самой книги «Случай Эренбурга») можно понять, что Сарнов пренебрежительно относился к художественным качествам прозы Эренбурга 1930-х – 1950-х годов. Но во всяком случае «Падению Парижа» досталось от Сарнова незаслуженно. Так полагаю не только я, но и Борис Фрезинский. Он приводит оценки писателей того времени. В частности, Жан-Ришар Блок писал: «Опыт богатой литературной деятельности позволил Эренбургу как романисту подойти к своей обширной теме с уверенностью мастера, сохранить во всех частях большого произведения совершенную четкость архитектуры, обнаружить уменье и искусство владеть обширным и разнородным материалом». А Евгений Петров отметил: «Образ радикала Тесса — настоящий шедевр современной литературы… Это тип. Он написан Эренбургом с мопассановским блеском».

Образ адвоката, депутата и министра Поля Тесса действительно великолепен. Но в романе много и других ярких, запоминающихся образов. Правда, коммунисты там слабее, схематичнее представителей других партий. Довольно ярок образ социалиста Огюста Виара, хотя он все же немного карикатурен (в частности, Виар голосовал за предоставление чрезвычайных полномочий Петену, в то время как реальный лидер социалистов Леон Блюм был против, что, впрочем, в романе отражено).

Один из ключевых моментов романа – Мюнхенское соглашение. Не могу удержаться, чтобы не привести диалог миллионера Дессера (который в стремлении сохранить «старую добрую» Францию добивался «умиротворения» Гитлера) и левого радикала Фуже:

«Фуже, который знал о закулисной работе Дессера, сказал:

– Почему ты не на Елисейских полях? И не пьешь шампанское? Ты должен радоваться: до некоторой степени это твоя победа.

– Как сказать… Видишь ли, одержать столь легкую и столь шумную победу не очень-то приятно.

Фуже не понял и рассердился. Его борода запрыгала.

– Слова, Дессер, слова! Ты этого хотел, не отпирайся! Ты даже мумию Виара мобилизовал, я знаю все. Можешь торжествовать!

– Нет, я не этого хотел. Я знал, что мы не готовы к войне, не можем воевать. Я стоял за компромисс. Но, во-первых, условия куда тяжелее, чем я предполагал. А во-вторых, и это самое главное, я оказался чересчур прав. Понимаешь, чересчур! Сегодняшний день показал, что нам не помогут никакие линии Мажино, никакие вооружения. Что-то надломилось. Я убежал сюда, увидев толпу на Елисейских полях. Сделать из дипломатического Седана торжество! Даладье боялся показаться на аэродроме, думал, что его забросают тухлыми яйцами. А они его встретили, как балерину – с цветочными подношениями. Такой народ не сможет защищаться.

– Почему ты обвиняешь народ? Вы в этом виноваты. И ты, Дессер. Я тебе это говорил в начале испанской истории. Нельзя рекламировать трусость как гражданскую добродетель, а потом удивляться, если народ радуется капитуляции. Ты оплачиваешь газеты, которые восхваляют дезертирство. Ты поддерживаешь врагов Франции. Ты хочешь…

Дессер прервал:

– Я сам не знаю, чего хочу. Моя карта бита. Наверно, как карта нашей страны. Я знаю, чего я хотел: сохранить равновесие, отстоять счастливую Францию, среди молодых, голодных и драчливых народов. Не вышло. А остальное неинтересно».

Стоит отметить, что Эренбурга отличало умение придумывать концовки своих произведений. Это касается и романов, и относительно коротких рассказов (например, из сборника «Тринадцать трубок»). В этом отношении не стал исключением и роман «Падение Парижа».

Роман начинается и заканчивается в мастерской художника Андре Корно на улице Шерш Миди (в переводе на русский «Ищу полдень»). Здесь Эренбург тоже верен себе: его любовь к живописи проявлялась и в том, что в каждом романе один из героев – художник. Среди начальных эпизодов – встреча Андре с туристом из Германии Эрихом Нибургом, который будучи уверенным, что скоро война, сказал: «Я вот радуюсь, что повидал Париж, пока… Пока Париж на месте». И завершается роман тем, что этот же немец приходит в мастерскую Андре уже как оккупант. Растерянный, сознающий свою вину. Но вот, несмотря на печальный финал, оптимистическая концовка:

«Немец ушел, и Андре как-то сразу забыл о нем – будто никто не приходил…

Андре улыбался. Он подошел к окну. Улица Шерш Миди. Закрыты наглухо ставни, а на фасаде, как всегда, черные переплеты. В чердачном окне мертвый цветок. Бродят голодные коты, и плачет цветочница, кричит новорожденный. Улица Ищу Полдень… А полдень я найду, обязательно найду: свет и праздник в небе – мед, маки, лазурь – Париж днем… Он не слышал, как, надрываясь, кричал громкоговоритель: "Заходите в дома! Время! Время!"».

4.7.6. Эренбург как герой библейской истории

История о том, как Эренбургу удалось остановить процесс, который мог привести к депортации евреев, подробно рассказана в нескольких книгах Сарнова и Фрезинского. Я здесь не буду приводить все подробности, но вкратце ее придется рассказать.

После объявления в январе 1953 года об арестах врачей, наиболее именитых евреев (писателей, артистов, ученых, военачальников и т.п.) стали вызывать в редакцию газеты «Правда» и требовать подписать коллективное письмо. Ключевым фрагментом в этом письме был следующий: «Нельзя не признать, что у некоторой части еврейского населения нашей страны еще не изжиты буржуазно-националистические настроения. Еврейские буржуазные националисты-сионисты, являясь агентами англо-американского империализма, всячески разжигают эти националистические настроения… Они хотят превратить евреев России в шпионов и врагов русского народа».

Эта фраза давала основание для репрессий в отношении целого народа. А мы знаем, как в сталинскую эпоху осуществлялись такие репрессии. При этом возможности не подписать такое письмо практически не было. Те, кто требовали его подписать, не скрывали, что его инициатор – Сталин. Тот, кто отказывался, рисковал головой.

С Эренбургом тоже такие разговоры велись. Сначала предварительные. Затем к нему на квартиру приехали академик Минц и журналист Маринин (Хавинсон). Они привезли то письмо. Эренбург сказал, что не подпишет его, пока не получит прямое указание от Сталина. И тут же, запершись в своем кабинете, написал письмо Сталину и передал его посетителям, которые пытались запугать его и его жену. Письмо попало к главному редактору «Правды» Дмитрию Шепилову. Но тот не сразу решился передать письмо Сталину, а вызвал Эренбурга и пытался его отговорить: он, мол хорошо относится к писателю, а отправка такого письма равносильна приговору. Но Эренбург настоял.

В своем письме он писал: «Выступление коллективное ряда деятелей советской русской культуры, объединенных только происхождением, может укрепить националистические тенденции… Особенно я озабочен влиянием такого "Письма в редакцию" с точки зрения расширения и укрепления движения за мир… Опубликование письма, подписанного учеными, писателями, композиторами еврейского происхождения, которые говорят о некоторой общности советских евреев, может раздуть отвратительную антисоветскую пропаганду, которую ведут теперь сионисты, бундовцы и другие враги нашей Родины… Я убежден, что необходимо энергично бороться против всяческих попыток воскресить или насадить еврейский национализм… Мне кажется, что для этого необходимы … разъяснение, исходящее от самой "Правды" … о том, что огромное большинство трудящихся еврейского происхождения глубоко преданы Советской Родине и русской культуре. Мне кажется, что такие статьи сильно помешали бы зарубежным клеветникам и дали бы хорошие доводы нашим друзьям, участникам движения за мир».

Нетрудно понять, что Эренбург в условиях жесткого цейтнота (в соседней комнате сидели «правдисты», изводившие его жену) искал аргументы, которые могли бы подействовать на Сталина. И он как человек, отвечавший перед Сталиным за движение сторонников мира, сделал упор именно на этот аспект.

Дальше стоит привести цитату из книги Фрезинского: «Сталин его прочел. Он размышлял над весомостью аргументов Эренбурга. Однако его первая мысль была иной: "Сначала пусть подпишет". Ее сообщили Эренбургу, и у него не осталось выбора. (Я видел в РГАНИ эти подписные листы и его подпись.) Эренбург думал, что его план провалился, и был в отчаянии. Однако он не знал, что его аргументы сработали и Сталин решил изменить текст, под которым собирали подписи». В новом письме был уже другой тон: «Русский народ понимает, что громадное большинство еврейского населения в СССР является другом русского народа. Никакими ухищрениями врагам не удастся подорвать доверие еврейского народа к русскому народу, не удастся рассорить нас с русским народом… Мы считали бы целесообразным издание в Советском Союзе газеты, предназначенной для широких слоев еврейского населения в СССР и за рубежом».

Ну, а дальше (вновь цитирую Фрезинского): «На нем стоит дата 20 февраля 1953 года (!). 17 дней было упущено! Начали (без спешки) собирать подписи повторно. Время шло. 1 марта Сталина хватил удар. 5-го он умер. 16 марта все бумаги, связанные с коллективным письмом в "Правду", отправили в архив. 4 апреля все арестованные врачи были освобождены».

Когда я читал эту историю, у меня невольно из памяти выплыла «Книга Эсфирь». Конечно, все аналогии условны, но все же… В обоих случаях речь шла об угрозе, нависшей над еврейским народом. И в обоих случаях от спасителей требовалось, с одной стороны, мужество, а с другой – пройти через унижения. Эсфирь пришлось самовольно войти на мужскую половину царского дворца, что могло закончиться для нее печально. Что касается унижений, то положение царской жены в персидском дворе было не очень завидное: об этом, я помню, с издевкой писал известный борец с религией Лео Таксиль.

Эренбургу тоже потребовалось немало мужества (это, мне кажется, очевидно), но и унижений пришлось испытать достаточно. Незадолго до этих событий ему вручили Международную Сталинскую премию «За укрепление мира между народами» и намекнули, чтобы он в своей речи сказал о врачах-вредителях. Намек он проигнорировал, но сама ситуация была слишком неприятна. Письмо, которое он написал Сталину, жена Сарнова назвала «письмом лакея» – но Сталину иначе писать было нельзя. И то, что ему пришлось подписать то позорнейшее письмо…

В общем, получается, что Эренбург в новых условиях сыграл роль Эсфири. Тут еще так совпало, что праздник Пурим, посвященный спасению евреев Эсфирью, в 1953 году пришелся на тот самое 1 марта, когда Сталина хватил удар.

4.7.7. «Оттепель»

Общепринятое мнение: повесть «Оттепель» – слабое в художественном отношении произведение, которое одновременно имело большое общественное значение. Самое лучшее в ней – само название, которое дало имя целой эпохе. Высказывалось также мнение, что полемика вокруг повести «поменяла основные, базовые лекала отечественной литературной критики».

Но мне все же хочется задать вопрос: может ли так быть, что художественно слабое произведение оказывает сильное влияние на общество? Впрочем, мы знаем еще один пример – «Что делать?» Чернышевского. Насколько этот роман (который мы проходили в школе) слабый – не буду обсуждать, хотя понятно, что Чернышевский как прозаик уступал Льву Толстому и Ивану Тургеневу. Примерно так же можно сказать, что Эренбург как прозаик уступал Василию Гроссману.

И все же вопрос остается. Вот, например, что писал об «Оттепели» Сарнов, из цитат которого, приведенных в подразделе 4.7.2, видно, что он невысокого мнения об Эренбурге-прозаике. Здесь я хочу процитировать его книгу «Сталин и писатели», ее раздел «Сталин и Симонов». В нем тоже есть об «Оттепели». С одной стороны: «Как явлению литературному цена ей была невелика. Вялый сюжет, неживой, невыразительный диалог, бледные, схематичные образы персонажей». А с другой стороны: «Уже само название повести, давшее потом имя целому периоду нашей истории, в момент ее появления воспринималось как некий политический вызов… Главным в ней было то, что она была ВЗДОХОМ ОБЛЕГЧЕНИЯ».

Но она не просто была вздохом облегчения. Главное – что этот вздох почувствовали все читатели – и те, кому повесть понравилась, и те, кто ее принял в штыки (а приняли ее в штыки именно за этот вздох). Можно ли это было почувствовать в повести без художественных достоинств?

Интересно, что я не встречал, чтобы кто-либо обратил внимание на один феномен. Действие повести разворачивается весной 1954 года. Это ясно из того, что «дело врачей» в ней упоминается как прошлогоднее событие. Но писать ее Эренбург начал осенью 1953 года. Правда, опубликована она была в мае 1954 года.

Сюжет ее, пожалуй, действительно вялый. Провинциальный городок, завод. Директор – передовик, заботится о производстве, можно сказать, живет им. Но при этом бездушно относится к людям. Он не позаботился об их жилье, ураган разрушил дома, и директора сняли. Параллельно – несколько любовных историй, история двух художников-антиподов, плюс конфликт директора и инженера. В общем, как написал один критик, «обычный, средний образец советской соцреалистической литературы».

Это если обсуждать сюжет. Но ведь тот самый «вздох облегчения» исходил не от сюжета. а от чего-то другого. Может быть, от тех самых диалогов, которые Сарнов объявил невыразительными. Или от авторского текста. Не знаю, я не литературовед. Сам Эренбург писал, что хотел показать, как оттаивают человеческие отношения. И это ему удалось.

В подразделе 4.7.5 я писал, что Эренбург был мастером концовок. В «Оттепели» концовка развернутая. Она открывается фразой «Вера, вот и оттепель». И затем идут две заключительные главы, где просто физически ощущается солнце. И читателю верится, что зима позади и герои – на пути к счастью. Даже халтурщик Володя Пухов.

4.7.8. Кому служил Эренбург?

Роль Эренбурга в русской литературе XX века я обсуждать не буду. Вряд ли есть сомнения в том, что он не был в числе самых сильных писателей. Но все же его вклад в литературу немаленький. А вот об общественно-политической роли Эренбурга споры неизбежны.

Сарнов достаточно четко высказался в том плане, что писатель с начала 1930-х годов был на службе. И с этим не поспоришь. Но вот главный вопрос: кому он служил – стране или режиму? Сарнов четко формулирует, что он состоял на службе у «этого режима». Но я с этим утверждением не могу согласиться.

Тут надо сразу разделить его деятельность на международную и внутреннюю. Начну с международной. В 1930-х годах Эренбург организует антифашистские конгрессы «В защиту культуры». Да и вся его общественно-политическая деятельность в те годы была антифашистской. Не случайно в 1939 году, когда Сталин начал переговоры с Гитлером, Эренбурга перестали печатать. В годы Великой Отечественной войны он писал статьи не только для советских людей, но и для зарубежных читателей, рассказывая о зверствах фашистов и мужестве своих соотечественников.

В послевоенные годы Эренбург – один из организаторов и руководителей Движения сторонников мира. Это движение, безусловно, поддерживалось советским руководством – как Сталиным, так и его преемниками. Но оно не было марионеточным. Среди его активистов и лидеров были люди достаточно самостоятельные – ученые Фредерик Жолио-Кюри и Джон Бернал, художник Пабло Пикассо, политики Эдуард Эррио, Пьетро Ненни, Ив Фарж и др. Эренбург в этом движении, конечно, должен был проводить линию советского руководства (хотя большую роль в этом играли Александр Фадеев и Александр Корнейчук), но в гораздо большей степени его роль состояла в улаживании разногласий и в осуществлении обратной связи.

Сарнов в книге «Случай Эренбурга» приводит рассказ Семена Липкина о том, как на даче Вениамина Каверина Эренбург поссорился с Василием Гроссманом. Гроссман был обижен тем, что хозяин дома отнесся к Эренбургу с большим пиететом, чем к нему, и, после хорошего возлияния высказался в том духе, что «так называемая борьба за мир» – «прикрытие агрессивной сталинской внешней политики», что советское государство и его руководство даже после смерти Сталина «играют в современном мире примерно ту же роль, какую перед Второй мировой войной играли Гитлер и фашистская Германия». И затем обозвал Эренбурга «фашистским писакой».

Далее Сарнов пишет: «Трудно представить, чтобы Эренбург – с этой его вечной скептической усмешкой на губах, … Эренбург, в молодости написавшей "Хулио Хуренито", – чтобы этот Эренбург не сознавал, не понимал того, что уже так ясно было видно тогда Василию Семеновичу. И тем не менее он этого не понимал».

Я помню: для нас было открытием и потрясением сходство сталинского и гитлеровского режимов, продемонстрированное Гроссманом в эпопее «Жизнь и судьба» (хотя это сходство Михаилу Пришвину было очевидно еще в 1930-х годах). Теперь мы к этой мысли привыкли. И я считаю важным необходимость видеть не только сходство, но и различия. Я полагаю, что Эренбург видел и понимал сходство, но он видел и различия и придавал им большее значение. А Гроссман и Сарнов тоже наверняка видели различия, но, видимо, считали их менее существенными.

В данном случае меня интересуют не теоретические аспекты этой теперь уже нескончаемой дискуссии. А прав ли был Гроссман в своей оценке движения сторонников мира. Сейчас можно только предполагать, готов ли был Сталин начать войну, и если да, то что ему помешало. Но Хрущев уж точно был не готов. Голый же факт в том, что СССР войну не начал. С другой стороны, тогда было ощущение, что и Запад может начать с СССР «превентивную» войну. В течение нескольких десятилетий в воздухе пахло Третьей мировой. Ситуация напоминала ту, о которой сказал один из героев «Падения Парижа»: «Могут начать не люди, а винтовки».

И в этих условиях движение сторонников мира отражало не только интересы советского руководства, но и объективно работало на снижение напряженности, на предотвращение ядерной войны. Эренбург видел в этом свою миссию, и нельзя сказать, что его деятельность была вредной. Гроссман тут был глубоко не прав.

Ну, а с деятельностью Эренбурга внутри страны все еще более ясно. Никогда не поддерживал репрессии. Отстаивал подлинное искусство (и советское, и западное), защищал талантливых писателей и художников. Предотвратил репрессии в отношении еврейского народа. Воспел «оттепель». Был, как отмечал Сарнов (см. подраздел 4.7.2) «капитаном команды» – имелась в виду команда «шестидесятников» (хотя по возрасту он был заметно старше). И постоянно испытывал удары со стороны сталинистов. Но выдержал.

Если говорить о «шестидесятниках», то есть еще один важный аспект, который Сарнов не заметил. «Шестидесятники» в своей массе остались приверженцами социалистической идеи. Конечно, они хотели «социализма с человеческим лицом». И лишь в конце 1980-х стало понятно, что это невозможно. И тогда одни из «шестидесятников» сделали выбор в пользу социализма, а другие – в пользу человеческого лица. Но все это было много позже.

Незадолго до смерти Эренбург написал стихотворение, как бы подводящее итог его жизни. Приведу здесь его начало и конец:

Пора признать — хоть вой, хоть плачь я,

Но прожил жизнь я по-собачьи,

Не потому, что был я зверем,

А потому, что был я верен —

Не конуре, да и не палке,

Не драчунам в горячей свалке,

Не дракам, не красивым вракам,

Не злым сторожевым собакам,

А только плачу в темном доме

И теплой, как беда, соломе.

Комментируя это стихотворение, Сарнов пишет о верности «родине, веку, судьбе». Но он прошел мимо еще одного аспекта. Эренбург был и всю жизнь оставался писателем антибуржуазным. Примкнувший в юности к большевикам, он остался верен не партии, но своему «социалистическому выбору» (именно так я понимаю слова про «плач в темном доме» и «теплой, как беда, соломе»). Да, он остро бичевал недостатки того строя, который установился у нас после 1917 года – и в «Хулио Хуренито», и во многих рассказах, и в «Бурной жизни Лазика Ройтшванеца». Как заметил Сарнов, «тогда он все понимал». Да и позже он касался многих негативных аспектов, хотя его сатира стала более приглушенной, подвластной требованиям цензуры.

Но ведь одновременно – в тех же «Хулио Хуренито», «Бурной жизни Лазика Ройтшванеца», да и в других вещах – «Трест Д.Е.», «Любовь Жанны Ней», «Лето 1925 года», «Заговор равных», «Хроника наших дней» – он с не меньшей сатирической силой бичевал буржуазный мир. Впрочем, произведения о «гримасах нэпа» («Рвач», «В Проточном переулке») тоже можно считать антибуржуазными. И эта антибуржуазная линия продолжилась в романах «Падение Парижа», «Буря», «Девятый вал». Да, капиталистическое общество стало меняться после Второй мировой войны. Но эти изменения Эренбург, видимо, не успел заметить и осознать.

Иными словами, в 1920-х годах Эренбург воспринимался как скептик, равным образом бичующий и советскую, и западную жизнь. Перелом произошел в начале 1930-х, и было у него несколько причин. Одна из них – отказ от публикации в СССР «Бурной жизни Лазика Ройтшванеца» (в том числе негативная ее оценка Бухариным) – писатель испугался, что может быть отлучен от советских читателей. Другая – желание сорокалетнего писателя найти «позитив», и таким «позитивом» ему показалась социалистическая индустриализация. Ну, и важнейший фактор – приход к власти в Германии нацистов. Он не оставил возможности выбора.

Каким бы ни было теоретическое сходство советского режима с фашистским, мы знаем, что есть важные практические отличия. И одно из них – то, что наше государство сумело самостоятельно начать выход к цивилизованному обществу. И я уверен, что немалую роль в том, что такой процесс был запущен, была деятельность «шестидесятников», в том числе и Эренбурга. И не их вина, что потом началось обратное движение.

Титульный лист | Мемуары

Яндекс.Метрика

Hosted by uCoz