4.6. Борис Пастернак

Для меня Борис Пастернак – гениальный поэт. Это, конечно, субъективно, но в моем восприятии он из всех поэтов Серебряного века стоит на первом месте. Мне нравятся очень многие его стихи – и ранние, и поздние. Помню, какой восторг вызывало у меня начало главы «Морской мятеж» из поэмы «Девятьсот пятый год» (поэма написана моим любимым пятистопным анапестом).

Удивительно, что потрясают даже те стихи, содержание которых мне чуждо. Как например, концовка «Гефсиманского сада»:

Я в гроб сойду и в третий день восстану,
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты

Вот не могу я принять этого «суда над столетьями». А стихи, тем не менее, завораживают.

А вот «Доктор Живаго»… Я прочитал его тогда, когда он был опубликован в СССР – в 1988 году. Ранее я знал оценку, которую дал этому роману Илья Эренбург в своей книге «Люди, годы, жизнь». Впрочем, я понимал, что эта оценка могла быть не вполне искренней. Но, прочитав роман, я пришел к выводу, что у Эренбурга все верно. Вот что он писал:

«Прочитав рукопись "Доктора Живаго", я огорчился… В романе есть поразительные страницы – о природе, о любви; но много страниц посвящено тому, чего автор не видел, не слышал. К книге приложены чудесные стихи, они как бы подчеркивают душевную неточность прозы… Борис Пастернак, один из лучших лирических поэтов нашего времени, был, как и всякий художник, ограничен своей природой; когда он попытался изобразить в романе десятки других людей, эпоху, передать воздух гражданской войны, воспроизвести беседы в поезде, он потерпел неудачу – он видел и слышал только себя… Я убежден, что в помыслах Пастернака не было нанести ущерба нашей стране. Виноват он только в том, что был Пастернаком, то есть изумительно понимая одно, не мог понять другого. Он не подозревал, что из его книги создадут дурную политическую сенсацию».

И вот еще Эренбург о самом Пастернаке: «Общество было вне стен того мира, в котором жил Пастернак… Пастернак чувствовал природу, любовь, Гёте, Шекспира, музыку, старую немецкую философию, живописность Венеции, чувствовал себя, некоторых близких ему людей, но никак не историю; он слышал звуки, неуловимые для других, слышал, как бьется сердце и как растет трава, но поступи века не расслышал… Сосредоточенность в себе (возраставшая с годами) не помешала, да и не могла помещать Пастернаку стать большим поэтом… У Бориса Леонидовича было очень богатое сердце, но ключей к чужим сердцам у него не было».

Позже я прочитал мнение Вениамина Каверина в его книге «Эпилог» (написанной в 1970-х, но изданной гораздо позже). Каверин вспоминал, как он с Эммануилом Казакевичем пришел к Пастернаку просить что-нибудь для альманаха «Литературная Москва». И Пастернак предложил им «Доктора Живаго». Дальше цитирую:

«В "Докторе Живаго" около сорока печатных листов — уже поэтому он не мог появиться в нашем сборнике, для которого мы с трудом выбивали из Гослита в лучшем случае пятьдесят. Но была и более серьезная причина: роман не понравился Казакевичу, который отозвался о нем очень резко.

— Вы можете представить себе Пастернака, который пишет о колхозах? — с раздражением спросил он меня.

— Не без труда.

— Ну вот. А он пишет — и очень плохо. Беспомощно. Есть прекрасные главы, но он не отдаст их нам…

Впоследствии, когда я прочел "Доктора Живаго", мне стало ясно, что Казакевич оценил роман поверхностно — что, кстати сказать, было на него совсем не похоже. Действительно, в романе есть много неловких и даже наивных страниц, написанных как бы с принуждением, без характерной для Пастернака свободы. Много странностей и натяжек — герои подчас появляются на сцене, когда это нужно автору, независимо от внутренней логики сюжета… Многое написано о неувиденном, знакомом только по догадкам или рассказам. Но, читая "Доктора Живаго", невольно чувствуешь, что Борис Леонидович всей своей жизнью завоевал право шагать через эти неловкости и недомолвки… Для нас "Доктор Живаго" — исповедь, повелительно приказывающая задуматься о себе, о своих незаслуженных страданиях, о растоптанном праве на счастье. Книга удалась, потому что жизнь Пастернака, растворенная в ней, превратила ее в историю поколения. Другой такой книги о гибели русской интеллигенции нет и, думается, никогда не будет».

В этой цитате немного смущает упоминание колхозов. О них в романе ничего нет и не могло быть (разве что в эпилоге). Но смысл фразы Казакевича, видимо, в том, что Пастернак пишет о том, чего не знает. Но ведь об этом писал и Эренбург, да и сам Каверин. В принципе, все трое (Эренбург, Казакевич и Каверин) дали примерно одинаковую оценку: есть прекрасные главы, а есть неудачные. Расхождения лишь в общей оценке.

Конечно, Казакевича, как и Эренбурга, должен был особенно задеть эпизод, где выкрест Михаил Гордон осуждает евреев (всю нацию) за то, что они не приняли Христа. А Юрий Живаго не протестует, а лишь говорит о страданиях евреев в прифронтовой зоне. Но это, думаю, не главное.

Мое основное впечатление: в романе только один живой персонаж – Лара. Вот она Пастернаку удалась. Все остальные – голые схемы. И Юрий Живаго, и его друзья Гордон и Дудоров, и Тоня, и ее отец и мать, и Антипов-Стрельников. Я не почувствовал отношения главного героя ни к Тоне, ни к Ларе, ни к царскому режиму, ни к партизанскому командованию, ни к советской власти. Так и не понял, почему он в партизанском отряде, вопреки своему предназначению врача, взял в руки оружие.

Когда я читал книгу, у меня были маленькие дети. И мне было удивительно, как можно было написать о месячном пребывании в поезде с ребенком, ничего о нем не сказав. Читая эпизод, посвященный революции 1905 года, я вспоминал поэму «Девятьсот пятый год». Вот там – настоящая литература. А здесь – слабое подобие. Судьба Стрельникова выглядит надуманной, тем более,  что она была заранее предсказана главным героем. Такие стрельниковы погибали в 1937-м. А в 1920-м–1921-м никто не трогал красных командиров из рабочих.

А что касается стихов, приложенных к роману. Тут тоже большая странность. Одно дело – стихи, вкрапленные в канву повествования. Как, например, «Свеча горела на столе». И совсем другое дело – просто стихи как приложение. Это ведь очевидно стихи Пастернака. Поэта Серебряного века, учившегося философии в Марбурге, переводившего Шекспира. Стихи, написанные в возрасте за пятьдесят человеком, пережившим 1930-е годы и Вторую Мировую войну. Они не могли быть написаны тридцатилетним врачом с совсем другим жизненным опытом.

Наверное, точнее всего выразилась Анна Ахматова: «гениальная неудача». Гениальная – поскольку роман написан гением и поскольку замысел был грандиозным. И все-таки неудача.

Титульный лист | Мемуары

Яндекс.Метрика

Hosted by uCoz